— Вы простите, дорогая m-lle Marie, но Тася — моя слабость. Она, вы знаете, единственная из моих троих детей, не знала отцовской ласки: муж умер, когда Тасе была всего неделя, вот почему мне так жалко было мою сиротку, и я старалась ее баловать и за отца, и за себя. Я понимаю, что Тася избалована, но я так люблю мою девочку, что не в силах теперь обращаться с него строго и сурово.

— Вот потому-то я и советую отдать ее из дома, — вы слишком балуете Тасю, a в пансионе моего двоюродного брата с ней будут обращаться взыскательно, но справедливо. Это принесет ей только одну пользу, — проговорила недовольным голосом Марья Васильевна.

— Знаю, — покорно согласилась Нина Владимировна, — очень хорошо знаю… Но что поделаешь! Я слабая мать. Простите мне мою слабость, a заодно простите и Тасю. Сегодня день моего рождения и мне бы хотелось, чтобы девочка была счастливой в этот день.

— Как вам угодно, Ниша Владимировна! — произнесла Марья Васильевна недовольным голосом. — Я говорила это только потому, что от души желаю добра вам и Тасе.

— Вполне верю, моя дорогая, и даю вам слово с сегодняшнего дня следить за девочкой особенно строго. Если поведение Таси окажется неподдающимся исправлению, — что делать! Я отдам ее куда-нибудь…

И Нина Владимировна тяжело вздохнула.

В ту же минуту дверь на террасу, где они обе сидели за круглым столом, широко распахнулась и двое детей — мальчик и девочка — со всех ног кинулись к матери.

— Мамуся! Душечка наша! Поздравляем тебя! — в один голос кричали они, бросаясь обнимать и целовать Нину Владимировну.

Старшему из детей, Павлику, уже минуло четырнадцать лет. Это был плотный, коренастый мальчуган, в кадетской рубашке с красными погонами, в форменной фуражке, лихо сдвинутой на затылок. Его широкое, здоровое личико со смелыми, открытыми глазами было почти черно от загара и весь он дышал силой и здоровьем.

Сестра его, нежная, белокурая девочка, болезненная и хрупкая на взгляд, с худенькими ручонками и впалыми щеками, казалась много моложе своих одиннадцати лет. Леночка была очень слабого здоровья и постоянно ее лечили то от того, то от другого. Ради неё-то и проводила Нина Владимировна безвыездно зиму и лето в своем имении «Райском». Доктора единогласно запретили Леночке жить в городе и про город и его удовольствия дети знали лишь понаслышке.

«Райское» находилось в самой глуши России и до ближайшего города было около ста верст. Один Павлик воспитывался в Москве, в корпусе и приезжал к матери только на каникулы.

Девочек Стогунцевых учила гувернантка, а сельский священник преподавал им Закон Божий. Сама Нина Владимировна, зная в совершенстве французский и немецкий языки, учила этим языкам дочерей.

Кроме Нины Владимировны, Марьи Васильевны и детей, в доме находилась вторая нянюшка, выходившая саму хозяйку дома и теперь помогавшая Марье Васильевне присматривать за детьми.

Со смертью мужа, которого она очень любила, Нина Владимировна Стогунцева перенесла всю свою горячую привязанность на сирот-детей. Она души в них не чаяла, особенно в Тасе, которую вследствие этого избаловала себе на голову.

Но и Павлика с Леночкой она горячо любила.

При их появлении печальная улыбка разом сбежала с её лица, она крепко обняла обоих детей и притянула их к себе.

— Вот тебе мой маленький подарок, мамуся, — немного сконфуженно говорил Павлик, вытаскивая из-за спины что-то тщательно обернутое в бумагу.

Нина Владимировна с особенным вниманием развернула пакетик и увидела красиво переплетенную записную книжку, работы Павлика.

У Павлика были положительно золотые руки. За что он ни брался, все у него выходило споро и красиво. И трудолюбив он был, как муравей: то огород разведет, то коробочки клеит, то сено убирает на покосе или рыбу удит в пруду. И эта, подаренная матери, им самим переплетенная, книжечка — одна прелесть.

Нина Владимировна несколько раз горячо поцеловала за нее своего славного сынишку и глаза её обратились к Леночке, которая, в свою очередь, подала матери искусно вышитый коврик к кровати.

Мама крепко обняла свою старшую девочку, всегда радовавшую ее послушанием и добрым, кротким нравом.

— A Тася что же? Или она уже поздравляла тебя, мамуся? — спросила Леночка, с недоумением оглядываясь во все стороны и ища сестру.

Но никто не успел ей ответить, потому что сама Тася появилась на пороге.

Но, Боже мой, в каком виде!

Легкий шепот испуга и изумления сорвался с губ присутствующих при виде девочки.

Нарядное белое платье с кружевными воланами было грязно до неузнаваемости. Целый кусок оборки волочился за ней в виде шлейфа. Волосы растрепаны. Лицо красно. На лбу огромная царапина и кончик носа замазан глиной или землей, как это умышленно делают клоуны в цирке.

— Мамочка! Милая! Дорогая! — кричала она с порога, — поздравляю тебя! Ты не бойся, мамуся… Это ничего. Я только упала с дерева… С липы, знаешь?.. Мне не больно, право же не больно, мамочка. A платье замоют… Я няню попрошу… Ну, право же, мне вовсе, ну, ни чуточки не больно!

— Прекрасное поведение! — сквозь зубы процедила Марья Васильевна в то время, как Нина Владимировна с тревогой вглядывалась в запачканное до неузнаваемости чумазое личико проказницы.

— Тася! Тася! Ну, можно ли так! — говорила она с тревогой в голосе и качая головой.

Но Тася точно обезумела. Она твердила только одно:

— Мне не больно, я не ушиблась! Да право же, — и покрывала поцелуями лицо, шею и руки матери.

— Ведь вы были наказаны! Как же вы осмелились выйти из комнаты? — строим голосом произнесла, обращаясь к девочке, Марья Васильевна.

— Да я и не думала выходить из комнаты, — бойко отрезала та, — a просто из окна вылезла на липу, a с липы сверзилась прямо в грядки. Не больно только.

— Тася! Тася! Что с тобою? Я не узнаю мою девочку! — произнесла укоризненно Нина Владимировна. — Сейчас же попроси прощения у Марьи Васильевны! — добавила она с непривычной строгостью в голосе.

— Мадмуазель, простите! — буркнула Тася, не глядя на гувернантку.

— Ваша мамаша добра, как ангел, a вы так огорчаете ее! — произнесла сурово та. — A подумали ли вы о вашей мамаше? Павлик и Леночка приготовили свои сюрпризы, a вы?

— Сюрпризы! Ах! — растерянно прошептала Тася и все лицо её запылало ярким румянцем смущения.

С минуту она стояла уничтоженная, печальная, с низко опущенной головой. Потом вдруг личико её засияло улыбкой, глаза блеснули и она с радостным смехом бросилась на шею матери.

— Душечка мамуся! — шепнула она, вся радостная и счастливая, — если б ты знала, как я люблю тебя! Я не умею клеить коробочек и переплетать книг, как Павлик, или вышивать коврики, как Леночка, но… Зато я отдам самое дорогое… Самое любимое, что у меня есть… Мне «он» так нравится, что я бы с ним никогда, никогда не рассталась, но тебе я его подарю… Потому что я тебя еще больше люблю, душечка мамаша!

С этими словами она быстрым движением опустила руку в карман, и в ту же секунду перед удивленной Ниной Владимировной, подле её чайного прибора, очутилось смешное желторотое и длинноклювое существо, с едва отросшими пушистыми крыльями.

Дружное «ох» вырвалось из груди присутствующих.

Нина Владимировна невольно отодвинула свой стул от стола. Марья Васильевна даже взвизгнула от неожиданности. Леночка кинулась под защиту Павлика, надеясь на его кадетскую храбрость. Словом — произошел необыкновенный переполох. Один Павлик храбро подступил к вороненку и кричал: «Кыш! Кыш!» — махая фуражкой.

A виновник суматохи, вороненок, страшно испугавшись всего этого шума и кутерьмы, совсем потерял голову. Он недоумевал с минуту, потом неожиданно встрепенулся и с решительным видом заковылял по скатерти, опрокидывая по пути чашки и стаканы. Мимоходом попал в сухарницу, выскочил из неё, как ошпаренный, наскочил на лоток с хлебом и, в конце концов, очутился в крынке с молоком, уйдя в нее по самую шею.

Теперь из молока торчала только круглая головенка с желтым клювом, из которого вылетало поминутно неистовое: «Кар! Кар! Кар!»